Поиск по сайту


+16
Издание предназначено для лиц старше 16-ти лет.

Культурно-просветительское издание о советской истории "Советика". Свидетельство о регистрации средства массовой информации - Эл№ ФС77-50088.

е-мейл сайта: sovetika@mail.ru

(Дмитрий Ластов)



Посмотрите еще..


Блюда украинской кухни (Советский ОБЩЕПИТ)


Людмила Целиковская - актриса, которую любили всем сердцем




СОВЕТСКИЕ ЖУРНАЛЫ, В мире книг (журнал №9 за 1988 год), Папа Хэм. Портрет без рамки (Комов Ю.)

Папа Хэм. Портрет без рамки (Комов Ю.)

 

В мире книг (журнал №9 за 1988 год)

Об Эрнесте Хемингуэе — личности и писателе — на­писано немало книг, его творчеству посвящено множе­ство исследований. Факты биографии этого человека, сюжеты его произведений — словно разбросанные по миру ветром страницы большой рукописи: они парят и кружатся в «пространстве» общественного интереса. Жизнь Хемингуэя, ставшая легендой, рассказанные им всему человечеству будни и праздники и по сей день интересуют, волнуют, будоражат огромную аудиторию. Критики анализируют — и спорят, докапываются, как им кажется, до «истин», о которых сам он, наверное, и не подозревал. А читатели и после смерти мастера зна­комятся с его ранее неизвестными произведениями, разысканными в архиве.

В шесть десятилетий с небольшим уложились все происходившие события, все написанные главы и стро­ки. Промелькнуло счастливое детство в пригороде Чика­го, позади остались итальянская военная кампания, работа корреспондентом в Европе, охота в Африке… Отгремела гражданская война в Испании, стала домом Финка-Вихия на Кубе… Высадка с союзными войсками в Нормандии, Пулитцеровская, а затем Нобелевская премии… Он дышал полной грудью, успевал почти все… и отчаивался перед наступавшей немощью, обреченно смотрел в зеркало, трагически уходил от тех, кто не ушел раньше него, кто помнил, какой он был недюжинной фигурой.

После смерти о нем писали не меньше, чем при жизни.

И судили до удивления одинаково и неожиданно разно. Среди биографий и исследовательских работ вполне можно потеряться. Но были две книги с описаниями незатейливыми и очень личными — рассказывали по­следняя жена писателя и его младший сын. Мэри Уэлш написала о том, «как это было» (книга так и называет­ся), Грегори Хемингуэй озаглавил свои записки «Папа. Личные воспоминания». В эпизодах, мимолет­ных зарисовках по памяти возникает живой сильный человек — не помпезно застывший портрет в тяжелой позолоченной раме. Жена и сын не приукрашивают, не расцвечивают случавшиеся истории, они ведут нетороп­ливую беседу, порой далеко обходя привычные для книг о Хемингуэе темы. На протяжении нескольких страниц могут даже словом не обмолвиться о писателе, пе­ремежая свое мироощущение с рассказом о тех, кто ок­ружал их мужа и отца. Но это позволяет ясно пред­ставить обстановку, в которой жил и творил Эрнест Хе­мингуэй, представить автора журналистских заметок, стихов и прозаических миниатюр, создателя прекрас­ных романов и знаменитой повести «Старик и море», вошедшей почти в каждый дом.

«Человек, которого я помню, — пишет сын, — был добр, мягок, прост и огромен… и мы все называли его не иначе, как Папа, и не потому, что боялись, но оттого, что любили… Он был настоящим человеком… Я расска­жу вам о нем». Знакомство с фрагментами этого расска­за мы начинаем с Сан-Вэлли, знаменитой Солнечной Долины, небольшого курортного поселка, где Хемин­гуэю работалось хорошо, а жилось беззаботно — и это в лучшие годы. В Сан-Вэлли, отстроенном в период де­прессии, зимой и летом обретались десятки знаме­нитостей: от миллионеров до голливудских кинозвезд. А рядом располагался городок Кетчум, в окрестностях которого потом — на закате — купил он дом, куда вер­нулся из клиники Мэй о в 1961 году, чтобы поставить в собственном жизнеописании последнюю точку и обрести покой на местном кладбище…

«Мы действительно имели все, что хотели, в Сан- Вэлли летом и осенью 1940 года, первым летом, кото­рое проводили с Папой после его развода с матерью (Полиной Пфейфер. — Ю. К.). По соглашению с вла­дельцами «Юнион пасифик» Папа и его семья могли жить в Сан-Вэлли, а эта железнодорожная компания получала право сообщать литературному миру о том, что он находится именно там, а также делать разумное количество фотографий Хемингуэя на отдыхе. Взамен все было бесплатно. «Только ставь свою подпись, и ты получишь, что хочешь. Гиг. Им нужны бумажки, это на­зывают счетами, — смеялся Папа, — но неважно, сколько ты там истратишь. Только подписывай…»

Отец спешил закончить «По ком звонит колокол», а мои братья занимались какими-то интересными дела­ми, которые всегда находятся у ребят постарше, — и я был фактически предоставлен самому себе. Вставал обычно с небольшим туманом в голове от выпитого накануне из оставшегося в стаканах взрослых. Жил я в маленькой гостинице «Челленджер», помещения ко­торой выглядели куда как скромнее шикарных апарта­ментов Папы и Марти (Марта Гельхорн. — Ю. К.), оби­тавших в охотничьем домике. Но никто не говорил мне, что питаться надо только в кафетерии гостиницы, и я часто завтракал в ресторане «Овен», который был много дороже и который часто посещали гости охот­ничьего домика. Я заказывал свежую форель или яйца «Бенедикт». Потом брал со стола несколько булочек и шел на часок покормить почти ручных уток, живших на пруду около ресторана Вначале птицы казались очень похожими друг на друга: и селезни с зелеными

головками, и утки — все сплошь коричневые. Но по­немногу я научился различать их, а некоторым даже придумал имена.. Постепенно и они стали узнавать меня, подходили, когда я их звал. Тем летом в Сан-Вэл- ли были еще дети, многие из них приезжали и уезжали так быстро, что сблизиться с ними я не успевал, поэто­му утки стали моими настоящими друзьями.

После часа, проведенного с птицами, я шел в откры­вавшийся к тому времени кегельбан, чтобы сыграть не­сколько партий. Потом плавал в круглом открытом бассейне, вода в котором подогревалась. В бассейне были стеклянные стены, с поверхности воды поднимачся пар и сворачивачся в облака — выглядело все это как сон, как подземное царство или воды Стикса После ку­пания следовал массаж, а затем я отправлялся на стрельбу по тарелочкам… Утро мое заканчивалось на катке, где местное подобие Сони Хени, прижимая меня к себе, показывала, как делать фигуры. Нагуляв аппетит, я шел обратно в «Овен» и съедал кусок мяса или лягу­шачьи ножки, или цесарку, которую подавали под стек­лянным колпаком и с большой торжественностью, хотя я и не воспринимал этого с тем восторгом, который появлялся у меня при виде пылающего шиш-кебаба. После обеда я опять кормил уток. Потом отправлялся удить рыбу в искусственном озерке, всегда кишевшем молодой неопытной форелью, хватавшей любую нажив­ку. Завершалось все это экскурсией на конюшню и вер­ховой прогулкой перед ужином с Папой и Марти. В при­сутствии Марти мне приходилось быть осторожным — она вела себя как моя мать и считала своей обязанно­стью следить за дисциплиной. Я быстро понял, что при ней не стоит выхватывать ручку и делать большой заказ: когда мы обедали вместе, выбирал что попроще. Но с ра­достью отказывался от лучших блюд, лишь бы побыть с Марти. Она была такая красавица… золотистые волосы ниспадали на плечи; когда говорила, она любила встря­хивать ими, словно жеребенок на пастбище… Я не пом­ню, какого цвета были у Марти глаза, но помню в них теплоту и одновременно озорство, помню, как в них за­горались искорки, когда она с.меялась, А кожа у нее была как у Ингрид Бергман — свежая и чистая, она дышала здоровьем и ясностью. И могла говорить о чем угод­но — или ни о чем, если вам так хотелось… (Когда я лет семь назад встретил ее в Бостоне, она все еще выгляде­ла роскошно, хотя ей в то время было под 60. Сознаюсь, на мгновенье у меня мелькнула мысль попытаться по­смертно наставить Папе рога. Его это уже не могло обидеть…)

Но возвратимся в то лето и осень 1940 года. Чеки, подписанные мной в первый месяц, составили что-то около 600 долларов. Папа вызвал меня к себе. Я был ис­пуган, Уже сама фигура его внушала трепет, хотя со мной он всегда обходился мягко. «Гиг, я никогда не учил тебя, как обращаться с деньгами. В общем-то они ничего не значат, но на них можно купить уйму ве­щей… Когда ты подписываешь чек, это все равно как тратишь те монетки, что я даю тебе на карманные расходы. У нас не всегда их будет так много…» После этого Папа подошел к сути вопроса. «Г-н Андерсон, очень милый человек, тот самый, что считается здесь главным, вышел из себя, — сказал Папа. — Он ут­верждает, что ты за месяц установил своеобразный для 9-летнего ребенка рекорд. Даже сын Ага-хана, когда был здесь, истратил за месяц лишь 200 долла­ров». Папа рассмеялся, а потом уже серьезно добавил: «Если будешь продолжать в том же духе, нам, возмож­но, придется отсюда уехать». Лицо у меня вытянулось — а кто же будет кормить уточек? «Г-н Андерсон не на­стаивал на нашем отъезде, но он просил меня поговорить с тобой. Постарайся подписывать чеки не так часто. Пе­рестань заказывать всякие экзотические штучки и бери поменьше уроков по стрельбе и фигурному катанию. Скоро начнется охота на фазанов и уток, я возьму тебя с собой, когда мы поедем. Пусть это будет утешением, а стрельба по тарелкам отменяется. С живыми птицами получишь больше удовольствия…» Итак, мне пришлось себя ограничить. В следующем месяце сумма счетов спус­тилась до 300 долларов, и хотя Папа был далек от выра­жения восторга по этому поводу, он не мог не увидеть, что разговор на меня подействовал. А это означало, что я не только сохраню дружбу с моими уточками, но и ог­ражу близких от бесчестия».

Быть рядом с таким отцом значило для Грегори много. Он и потом, много лет спустя, ловил себя на том, что любой поступок мерил не только с собственной точки зрения, но учитывая возможное отношение Папы. И в то же время книга, написанная им, — не колено­преклоненная молитва сына перед алтарем великого отца. Все гораздо проще. Это череда воспоминаний, в которых происходят нормальные вещи — как со всеми, без показного глянца и высокой фальши.

«Охота на уток открывалась осенью, и поскольку Папа уговорил мою мать разрешить мне пропустить несколько недель школы, я еще ненадолго задержался. Сначала все выглядело странно. Мертвые дикие утки так походили на моих ручных друзей, если не считать того, что их оперение было обычно запятнано кровью и они не двигались и не крякали. Но я заставил себя прекратить сравнивать. Папа не читал мне благочести­вых лекций о том, что мы «даровали смерть», не говорил всего того, что говорил позже, когда для него самого, больного и усталого, смерть казалась, вероятно, даром. Я помню лишь, как подняв раненую утку, он сказал мне: «Скрути ей шею, пусть не мучается».

Я привык убивать с детских лет и много позже, уже в Африке, стал похож на того героя из «Недолгого счастья Фрэнсиса Макомбера», который мог убить кого угодно, абсолютно кого угодно. Но только тогда, а не теперь. Сегодня и я чувствую жизнь даже в больном дереве и вздрагиваю, когда его метят и я знаю, что оно обречено на смерть. Наверное, мгновение дара смерти приближается и ко мне».

С возрастом, конечно же, приходит это горькое чув­ство быстротечности срока пребывания на белом свете. И хочется запомнить каждое падение желтого осеннего листа и запах скошенной травы, в надежде увидеть и услышать все это потом, там, где не видно и не слышно ничего и где сам ты — ничто. Но лишь тени ушедшего промелькнут в последний раз перед тихим закатом. Милые люди, те, кто был с Хемингуэем в казавшиеся обычными тогда и ставшие сказочными потом дни, давно скрылись за горизонтом, куда чуть раньше ушел он.

«Той осенью поохотиться с нами приезжало много народа. Больше других мне нравился Гари Купер. Я видел множество фильмов с его участием, и он не­намного отличался от своих героев — необыкно­венно красивый, мягкий, обходительный, от природы наделенный благородством, Я помню, как однажды после охоты мы решили сделать кое-какие покупки и зашли в магазин: какая-то старушка узнала Купа и попросила у него автограф. «Мне так нравятся ваши фильмы, г-н Купер. И знаете почему? Вы во всех них такой одинаковый». Куп только улыбнулся, дал авто­граф и сказал: «Благодарю вас, сударыня». Когда актеру говорят, что в разных картинах он играет одно и то же, это мало похоже на комплимент. Папа божился, что Куп этого нюанса никогда не улавливал, но я сомневал­ся. Он любил рассказывать историю со старушкой, но никогда не делал этого в присутствии Купа и всегда без тени злорадства. В те дни он вообще никогда не злорадствовал.

Во время обеда, состоявшего из трофеев нашей охоты на фазанов, Папа и Куп говорили без умолку. В основ­ном так, ни о чем — об охоте и Голливуде. Хотя ду­ховно их ничто не роднило, меж ними царили добрые и нежные отношения. И они получали истинное наслаж­дение от общения друг с другом — об этом можно было судить по тому, как звучали их голоса, как улыбались глаза. И не было вокруг никого из тех, на кого надо производить впечатление — это-то и прекрасно, — толь­ко их жены и дети. Может быть, и не стоило говорить, но оба они были великолепными актерами (да, и мой отец тоже), которые привыкли первенствовать, делая это сознательно или безотчетно: они были двумя наиболее удачливьши героями, идолами этого века. И никогда не возникало между ними соперничества, да и не было причин к этому. Оба тогда находились в зените…

Куп прекрасно стрелял из нарезного оружия, так же хорошо или даже лучше, чем мой отец. Но спокойст­вие, уверенная сила, способствовавшие этому, превращали его в то же время в медлительного стрелка, когда он брал в руки простое ружьецо. С Папой была та же история — прекрасный профессионал, посредст­венный любитель. У Папы, правда, была еще проблема со зрением, чтобы успеть увидеть птицу в очках, ему требовалось много времени. В результате он легкую цель превращал в трудную…

Приезжала тогда и Ингрид Бергман… Я видел ее в фильме «Интермеццо»… Но в жизни она была куда как лучше. Некоторые актрисы способны повергать своих поклонников в состояние временной невменяе­мости, в случае с г-жой Бергман эта невменяемость превращалась в явление постоянное. Увы, подойти к ней поближе было почти невозможно, ее всегда окружали люди, вроде Говарда Хокса (американский режиссер, сценарист, продюсер, экранизировавший роман Хэ~ мингуэя «Иметь и не иметь». — Ю. К.), Гари Купера или моего отца. Было интересно наблюдать, как они хо­рохорились в ее присутствии. Я отнюдь не утверждаю, что ее можно было назвать глупышкой.., но она могла вдруг сказать что-нибудь вроде: «Я всегда ношу с собой в сумочке запасную пару чулок, а то они постоянно рвутся, а в разгар вечера где найти другие». И Папа, кого эта часть туалета волновала лишь в момент раз­девания, говорил: «Да, Ингрид, это очень практично, очень практично. Это показывает, что у тебя, дочка, развито чувство здравого смысла». И потом опять все на нее глазели, пока она вновь что-нибудь не произно­сила Мужу ее, Питеру Линстрему, вероятно, прихо­дилось нелегко. Он был исключительно приятный че­ловек, но на него, казалось, никто не обращал внима­ния. За глаза его называли г-ном Бергманом. На самом деле он был блестящим нейрохирургом, возможно, более талантливым и стоящим в своей области, чем все другие вместе взятые…

Осень кончилась, и мне нужно было возвращаться в Ки-Уэст… Не думаю, чтобы то лето испортило меня на всю жизнь, но многое другое не выдерживало срав­нения с тем временем».

Рассказ Грегори Хемингуэя открывает разные перио­ды жизни его отца, места действия меняются как в ка­лейдоскопе, но образ беспокойного искателя приключе­ний, великого охотника и рыболова энтузиаста и зна­тока боя быков — постоянно в центре событий. Хе­мингуэй и не мог как-то иначе — сбоку, на периферии; по жизни он очень хотел идти как марафонец, не сбавляя взятого некогда темпа, и любая биография, по его мнению, должна была включать абсолютно все и еще бог знает что, происходящее непрерывно — 24 часа в сутки.

Грегори Хемингуэй: «В 30-е годы, еще до того, как мои родители развелись, весну и начало лета мы иногда проводили на Бимини, небольшом островке в группе Багамских, в сорока семи милях к востоку от Майами. Бимини расположен на восточной границе Гольфстри­ма… Отец всегда представлял себе это течение боль­шой рекой… протянувшейся от Саргассова моря до Англии и приносящей тепло и пищу всему, с чем она соприкасается… Вся наша семья — мама, мои братья Джек и Пэт, которым тогда было 14 и 9, я сам могли путешествовать на папином прогулочном катере «Пи- лар». «Пилар» — посудина, «построенная по папиному заказу», под чем, как я вскоре понял, понималось «суд­но, приспособленное для рыбной ловли, не для празд­ных прогулок»… Доставать тунца Папу учил Майк Лер­нер… «Эрнест, эту рыбу вытаскивай сразу… нужно ус­петь до того, как акулы почувствуют запах крови… Никому еще в этих водах не удавалось вытащить целе­хонькую рыбину». В тот вечер в одном из баров Билл Лидс, закоренелый пьяница и опытный рыбак, задал, наконец, Папе вопрос, который волновал всех с момента его приезда. «Эрнест, ты действительно думаешь выта­щить целую рыбу?» «Сомневаюсь, Билл. Но попытаться можно, Завтра мы это и сделаем».

На следующее утро мы поднялись чуть свет… Ночью начал дуть сильный ветер, и пока мы преодолевали прибой и выходили в Гольфстрим, океан вскипал белы­ми барашками… Вскоре я скорчился пополам, и в тот день гак и не смог принять вертикальное положение. Все время словно спал, очнувшись только, когда при­несли обед, что делалось из добрых побуждений, но ка­залось тогда актом намеренной жестокости. Первые несколько раз, когда мне — еще в Ки-Уэсте — ста­новилось плохо в море, Папа возвращался и высажи­вал меня на берег. Но я понимал, что в этом есть что-то недостойное… Я был преисполнен решимости не отступать, кажется, уже тогда я пытался подражать твердости характера моего отца.

В себя пришел, когда вечером мы стали у причала. С трудом преодолев ступеньки, ведущие на палубу, я обнаружил там картину всеобщего ликования… Во­круг огромнейшей рыбы, каких я еще не видел, на причале толпилась половина населения Бимини… Все поздравляли папу. Майк говорил, что это выдающе­еся событие, которому суждено будет сыграть большую роль в истории хозяйства Бимини — рыболовы теперь знают, что тунца можно достать из воды целехоньким. Старина Майк, ему чужд был эгоизм, ради благопо­лучия островитян он готов был на раздел своего рая с пришельцами…

Чтобы оживить скучное царство Бимини, а также по другим причинам, о которых Папа, возможно, даже не задумывался, он организовывал боксерские бои, про­водившиеся каждый субботний вечер. Любому из мест­ных жителей, кто продержится против него три раунда. Папа обещал выплатить сотню долларов. Папа рассказы­вал мне, что как только весть об этом разнеслась по Ба­гамам, на причале стали появляться чернокожие ги­ганты, прибывавшие иногда даже с далекого Нассау. Они ждали, пока он вернется с рыбалки, подходили и говорили: «Г-н Эрнест, я хотел бы драться с вами в эту субботу». Может быть, это так и было, может быть, это было почти так. Мой отец имел обыкнове­ние приукрашивать даже лучшие из действительно случавшихся с ним историй.

…В субботу вечером вокруг площадки собиралась ог­ромная толпа, и распорядитель из местных представлял боксеров. «В этом углу, в белых трусах, гроза Бага- мов, ужасный Боб-Забияка, он весит почти 250 фун­тов». Чернокожего боксера приветствовали шумными криками, и кто-нибудь воодушевлял его, не особенно азартно: «Задай-ка, Боб, этому господину», «А в этом углу, в черных трусах, непревзойденный, непобедимый в последних десяти матчах на звание абсолютного чемпиона Бимини, этот миллионер-повеса и спортсмен, г-н Эрнест Хемингуэй». Толпа приходила в неистовст­во. «Кончай его, г-н Эрнест, кончай. Пусть черномазого отправят назад в Нассау в упакованном виде. Прикончи его». Боксеры выходили на середину площадки и пожи­мали друг другу руки в перчатках. Папа накосил вне­запный удар, его левая бьет тяжело, потом в ход идет правая — Боб-Забияка, не ожидавший такого начала, уходит в глухую защиту… Толпа скачет, вопит — бо­же, Папа наносит удары с такой быстротой, что я пере­стаю их замечать. Потом сильнейший в челюсть и — «Боб на полу, дамы и господа, Забияка-Боб на полу, и вряд ли он успеет вовремя подняться». Судья, жести­кулируя, считает. Все кончено. Ну как, вроде похоже на правду… Но бои с роскошным по тем временам призом в сотню долларов все-таки действительно про­исходили.., И знаете, это ведь непросто — бросить вызов целому острову, а по сути всем Багамам, вызов побить любого и сделать это до конца третьего раунда. Да, таким был Хемингуэй, Байрон двадцатого века, с лихвой бравший реванш за то, что первые два года жизни его одевали девчонкой…»

Победы Хемингуэя в боксерских поединках на Би­мини, говаривал его приятель-профессионал, напоми­нали «виктории одноглазого бойца в королевстве сле­пых». Но сам Папа всегда вспоминал о тех днях с удо­вольствием. Много лет спустя сын посетил эти места, беседовал с тамошними жителями, пытался восста­новить картинки детства. Некоторые кое-что помнили, другие припоминали, третьих интересовало, а для чего Грегори нужно ворошить прошлое. А он хотел вернуть­ся в счастливую пору и хоть чем-то воздать отцу, его памяти; сын словно искупал свою вину, мимо которой и он сам и Папа довольно легко проходили в той ис­чезнувшей, канувшей жизни, хотя рубцы оставались большие.

«В 50 Папа стал снобом и пустозвоном. Постоянно звучало: «Во дворце… в палаццо… граф такой-то очень милый человек, тебе он понравится, Гиг». Граф такой-то, как правило, оказывался пустышкой и вовсе не сия­тельной особой. «А девчушка, Гиг, правда в ней что-то есть?» А она была сама скука, да еще, словно пришитая, сновала вокруг крючконосая мамаша… Папа вошел в международные круги, и мне казалось, что я потерял его. «Я прожил чудесную жизнь. Гиг. Никогда не сты­дился своих поступков. Ну разве не весело, Гиг? Ну не здорово ли, черт побери! Приказываю, Гиг, — жизнь должна быть прекрасна..» Мне хотелось провалиться сквозь землю. Но куда деться? Приятно находиться под влиянием сильной личности, но только до тех пор, пока она полна сил и здоровья… «Ну не здорово ли, Гиг? Ну не…»

Мне исполнилось 18… я заканчивал школу и думал о поступлении в колледж и о том, что же будет даль­ше. «Неважно, чем будешь заниматься, Гиг, важно, чтобы это действительно интересовало тебя, — говорил Папа. — Нужно, чтобы дело было стоящее… А вообще— какие у тебя планы?» Планы у меня, конечно, были.

В школе я учился неплохо и мог поступать теперь практически в любой колледж… Больше же всего я хо­тел быть одним из героев Хемингуэя. Но что это та­кое — хемингуэевский герой?.. Самым простым объ­яснением было то. что герой Хемингуэя — это сам Хемингуэй» или лучшее» что в нем есть. Однако» чтобы вести этот увлекательный образ жизни, позволяющий демонстрировать непринужденность и благородство в самых трудных ситуациях и в то же время зараба­тывать на жизнь, нужно уметь писать все это. Про­пуском в ту блестящую жизнь служил талант, талант прирожденный, а кроме того — знание техники напи­сания произведения, чему можно было научиться. Я ре­шил стать писателем. Сегодня говорю об этом легко, а тогда все было страшно серьезно.

«Папа, какие книги оказали на тебя наибольшее влия­ние в детстве?» — спросил я его как-то во время ка­никул в Гаване. Папу вопрос мой весьма обрадовал. Он дал мне список книг, которые следовало прочитать, и началось мое ученичество. «Мадам Бовари» была про­ста и удивительно прекрасна. «Война и мир» — восхи­тительная пытка. Как Папа и предупреждал меня, труд­но было уследить за всеми персонажами с такими похожими именами. «Но читай, чтобы проникнуть в характер, развитие сюжета — и, конечно, читай, чтобы получить удовольствие, — советовал он. — У боль­шинства нынешних писателей, вроде Джеймса Джонса и Ирвина Шоу, есть лишь по одной хорошей книге. Они не долго держат в своем притяжении, но, как хоро­шие боксеры, вдруг захватят врасплох, закружат, осле­пят… Они будут виснуть на тебе, отдыхать на кана­тах, они будут жить репутацией одной этой книги всю жизнь. Будь осторожнее со всем тем, что они написали потом. Но обязательно прочти «Отныне и вовек» и «Молодых львов» — и, конечно, прочти Фолкнера. Он — лучший из нас, хотя ему никак не удаются концовки романов, и нужно промыть столько пустой породы, чтобы добраться до его золота». Когда Папа узнал, что Фолкнеру дали Нобелевскую премию, он сказал: «Фолкнер заслуживает этой премии, только у него не хватает литературной совести. Ни один народ не может жить полурабом и полусвободным, и ни один человек не может писать полупродажно и получестно. Но Фолкнер это может. О, как бы я хотел обладать его талантом».

…В другой раз Папа начал вспоминать друзей, что бы­ли рядом в его «праздник, который всегда с тобой», в Париже, в 20-е годы. «Эзра Паунд — самый велико­душный из всех моих друзей. Я даже убедил себя, что он сумасшедший, когда безумство осталось единствен­ной его защитой против обвинения в измене родине… беднягу Эза отправили в госпиталь Св. Елизаветы в Вашингтоне». «Он на самом деле был предателем?» «Он находился в Италии, когда разразилась война. Все льстили его самолюбию — перед ним постави­ли микрофон, дабы тысячи людей смогли услышать его голос. Эз любил поговорить и делал это так вели­колепно. Но он не был сумасшедшим. Просто любил поболтать. Конечно, и он не безгрешен, думал, что будет в выигрыше, но так думает любой, отирав- лясь в Лас-Вегас».

Когда у нас происходили такие беседы, Папа редко забывал Скотта Фицджеральда. «Гэтсби» — великая книга. За последние пять лет я дважды перечитывал ее. И каждый раз она казалась мне еще лучше. И «Ночь нежна» — прекрасная книга. Чуть слабее в середине. Но у меня в «Иметь и не иметь» то же самое. «По эту сторону рая», впрочем, — шутка А «Прекрасные, но обреченные» настолько безобразны, что я так и не за­кончил читать эту вещь. Писал Скотт от книги к книге все лучше, но никто этого не понимал, даже сам Скотт… Вот бедняга».

Неправда, что у Папы не находилось добрых слов о его современниках, особенно тех, что подавали большие надежды. Но правда то, что мнения, которые он вы­сказывал, всегда были противоречивы. «Мейлер, навер­ное, один из лучших послевоенных писателей. Он не­много псих, но именно в этом качестве наиболее инте­ресен. Возможно, с ним никогда уже не случится та­кой припадок, как «Нагие и мертвые». Но если это произойдет, — говорил Папа и наносил воображае­мому Мейлеру хороший удар, — мне лучше быть на­стороже. Появится еще один Достоевский, с которым придется соревноваться, но никто пока не выдерживал трех раундов с г-ном Достоевским…» Наверное, Папа больше говорил с собой, чем со мной, когда однажды вечером произнес: «Я кажется понял, что такое Нобе­левская премия. Это все эти чертовы педанты-шведы… По условиям завещення Нобеля, премия присуждается за работы значительного социального звучания. Но ее получил Жид, а у него высоконравственного не так много… Генри Джеймсу премию не присудили, не по­лучил ее и Джеймс Джойс… У бедняги Уайльда не было никаких шансов… Драйзер с «Американской тра­гедией» рассматривался самым серьезным образом, ибо он постоянно воспевал мотивы возвышенные на­столько, что, дабы прочесть это, нужно было надеть противогаз и подбадривать себя бензедрином… Они присудили премию Синклеру Льюису, наверное, пола­гая при этом, что всякий, у кого такое лицо, должен был много страдать, а потому стал благородным и возвышенным… А Перл Бак! «Добрая земля» — это еще куда ни шло, но, бог мой, что было потом! Она — ми­лая дама, но хорошо бы ей в лицо швырнули приг оршню доброй земли. Нет, я ничего не хочу сказать… Но мне доставляет удовольствие поболтать обо всех этих «ве­ликих писателях». Тем летом в Гаване я перечел все папины любимые книги, от «Гекльберри Финна» до «Портрета художника в юности»: как и он, я иногда читал одновременно две или три вещи. Потом Па­па обратил мое внимание на мастеров рассказа, Мо­пассана и Чехова. «Не пытайся анализировать — просто расслабься и наслаждайся ими».

«Ну вот, — сказал Папа однажды утром, — теперь сам попытайся написать рассказ. И не жди, чтобы он оказался хорошим». Я засел за стол с одним из па­пиных тонко отточенных карандашей и начал думать, думать. Я выглянул в окно и стал слушать птиц, услы­шал, как орет кошка, которая хотела к ним в компа­нию, потом слушал поскрипывание карандаша, маши­нально выводившего что-то… Медленно я напечатал рассказ и потом отнес его отцу. Папа надел очки, налил себе еще и читал, а я ждал. Он закончил читать и взглянул на меня. «Прекрасно, Гиг. Это много лучше того, что я мог в твоем возрасте. Единственно, я бы поправил здесь… замени слова «внезапно, неожиданно» на «вдруг». Старайся не быть многословным — это уводит в сторону от развития действия». Папа улыбнул­ся. Он мне давно так не улыбался. «Но тебе повезло, парень. Чтобы писать, надо пристально изучать жизнь, соблюдать дисциплину и иметь воображение. Ты дока­зал уже, что воображение у тебе имеется. А если сделал это раз, то сделаешь и тысячу, Воображение долго не покидает человека, может быть, даже никог­да… Г иг, теперь я могу учить тебя, потому что из этого может выйти толк…»

Я помню, что лишь однажды был Папа мною так же довален — когда я поделил с кем-то первое место на соревнованиях по стрельбе, когда я представил свой рассказ на школьный конкурс и получил первый приз, он был уверен, что в семье появился еще один лидер. Приз должен был бы получить Тургенев. Это был его рассказ. Я просто списал, изменив лишь место действия и имена, списал из книги, которую, как пони­маю, Пала еще не читал, потому что страницы были не разрезаны… К счастью, меня не было с Папой, когда он обнаружил плагиат. Мне рассказали, что кто-то спросил его, пишет ли сын Грегори. «Да, — с удовольствием и живо откликнулся он, освещаясь той профессиональ­ной улыбкой, которой иногда очаровывал. — Случается, что Грегори выписывает чек, хотя у него неважно по­лучается». Конечно, все посмеялись. Кто-то из присут­ствующих, наверное, подумал при этом: «Вот жестокий тип, так зло шутить о собственном сыне. Верно, все правда, что рассказывают об этом толстокожем грубия­не». Толстокожем — пожалуй, но не я ли помог его сделать таким».

Да, все это было: сын лгал отцу, и тот платил ему тем же, но они любили друт друга и знати цену чужим словам. Внешне выражать свою любовь к детям Хемин­гуэй умел очень сдержанно. И может быть, за это сын иногда ненавидел отца.. В этой книге великий писатель таков, каков был с близкими, — добрый и раздра­жительный, не простой к не легкий в отношениях. Это потому, что в нем, как и во всех нас, жил обыкновенный человек, невинный и умудренный опытом, искренний и снобистски фальшивый, романтичный до безумия и практичный до мозга костей. И такой образ понятен в книге воспоминаний сына об отце, ибо они не скры­вались друг от друга, не надевали маски, не играли — жили и радоватись жизни. А в промежутках великий отец — Папа — писал простые и мудрые вещи, в ко­торых знал толк и которые черпал в пространстве во­круг себя.

«Он часто говорил, что ясно представляет себе, как фраза складывается в его голове, прежде чем лечь на бумагу. Он пробовал ее в различных вариантах, и один оказывался «самым лучшим». Когда его герои беседо­вали, замечал он, это происходило так стремительно, что иногда пишущая машинка не поспевала за ними. И поэтому в конце 40-х и в 50-е годы я не мог понять, почему он писал таким критикам, как Карлос Бейкер и Малкольм Каули, что труд писателя — это «трудное ремесло» и тому подобные вещи, рассчитанные на то, чтобы вызвать жалость к себе. Теперь-то я знаю, что Папа имел в виду: не писалось больше легко, естест­венно — из прежде артезианского колодца воду при­ходилось качать насосом. Необыкновенное чувство сло­ва не изменило ему, и, конечно, он стал опытнее, мудрее, но исчезла прежняя непринужденность. Мир не протекал теперь сквозь него как через очистительный фильтр, в котором, отстаиваясь, он становился еще более прекрасным и настоящим. Он не был больше поэтом… он превратился в служащего, постоянно жа­лующегося на свою судьбу. Единственное исключение составил непродолжительный период, когда платони­ческое увлечение молодой и знатной итальянкой, посе­тившей кубинскую ферму Папы, вновь открыло твор­ческие шлюзы. В это время он написал «Старик и море»… Боль за судьбы людские, человеческое учас­тие, отмеченные комитегом по присуждению Нобе­левских премий… все это было результатом нового видения, —- как же жить «в действительности», утратив гениальность, — и обретенного знания того, как живут все остальные, те, кто исключен из мира интеллекту­альных и материальных преимуществ гения.

Он всегда, во что бы то ни стало, старался выиграть, терпеть не мог проигрывать и часто говорил мне: «Гиг, удачу свою создавай сам», или: «Знаешь, как научить­ся уметь проигрывать? — все время быть при деле». Может, он понял, когда талант его пошел на убыль, что уметь или не уметь проигрывать — это судьба.

У него всегда все было. В молодости — прекрасный как кинозвезда, сопровождаемый таким поклонением женщин, в какое трудно было поверить, пока не убе­дишься воочию; натура, тонко чувствующая; отлично развитый, энергичный и жизнерадостный, что по­зволяло ему не щадить свое тело и быстро оправ­ляться от травм, как физических, так и моральных, травм, которые могли уничтожить более слабых; че­ловек с исключительно развитым воображением и в то же время рассудительный, здравомыслящий — одна из самых редких комбинаций качеств характера; и еще — удача, почти всегда само собой разумеющая­ся, какая-то генетическая — иметь все и больше, уда­ча встать на ноги после такой тяжелой раны, какая ста­вит человек на грань, за которой начинается ничто. Приходится ли удивляться, что когда такой человек чувствует, что талант его после выхода в свет «По ком звонит колокол» пошел на убыль, то становится раз­дражительным, несдержанным. Если обладаешь всеми перечисленными выше качествами, да к тому же спо­собностью описывать то, что они позволяют понимать, не должна появиться мания величия, но если талант уходит, тогда это вполне может случиться. А потом, словно бабье лето, талант возвращается, и рождается шедевр, небольшой по объему (большой не успевает вы­зреть за короткое бабье лето), но полный любви, понимания и правды. А затем — и уже навсегда — Долгая Осень и Студеная Зима…

Он так и не смог придумать для себя философию, которая бы позволяла ему стареть мирно… Такое со­стояние вы можете прочесть на морде у раненого зве­ря, когда он словно говорит: «Пристрелите меня, мне так больно». Но человек — единственное животное, которое само в состоянии нажать на курок…»

Трудно, а может быть и не нужно пытаться сорвать покров с легенды и, вглядываясь в черты на портре­те, увидеть лицо без рамки, с которой приходится вытирать пыль. Стоит ли, когда столько сказано и воздвигнут монумент, еще раз перебирать то, что было. Американского мальчишку, упрямца и немного авантю­риста (читай — прямо идущего к цели и добиваю­щегося своего), закружил поток событий бурного вре­мени. Успех рождался трудами праведными, но в неизбежной суете. И каждый день приносил то, ради чего стоило жить.

Мэри Уэлш Хемингуэй: «С тех пор, как Эрнест вер­нулся на Кубу, он писал мне в Нью-Йорк или Чикаго почти каждый день. Многие письма затерялись, но те, что были помечены апрелем 1945 года, по каким-то причинам остались у меня. Он писал: «Прошел месяц и три дня, как видел тебя последний раз, во мне растет ощущение, что прохожу через чистилище и преддверие ада и все другие остановки по требованию… Вчера в поселке состоялся праздник — звучала чудесная музыка… Множество фейерверков и общее веселье… Но скучаю по тебе, как будто сердце мое вырезали одной из тех штук, которыми удаляют сердцевину яблока… Не знаю, как переживу еще две недели. Нетер­пение — да я просто в отчаянии». Его поведение, вы­зывавшее у меня недоумение, он попытался объяснить. «Знаешь, это как аллергия у некоторых… Но им никто не говорит: послушайте, одумайтесь, бросьте вы свою аллергию»…

Он убрал на территории Финки все последствия ужасного урагана и посадил эвкалипты вокруг бассейна, чтобы затенить его… Плотник Панчо сделал по его заказу деревянные подносы, которые плавали в бассейне с поставленными на них большими стаканами с прохла­дительными напитками — когда мы купались, они всегда были под рукой… Он планировал не только наше кубинское пребывание. «Самолеты теперь позволяют за девять часов, а то и меньше, оказаться в Париже. Можем обзавестись, помимо этого места, квартиркой на парижской набережной и чем-нибудь в Кении, и со всех концов света до них будет рукой подать…»

Наконец, наступил июнь. Я вылетела в Майами, оттуда Эрнест взял мне билет на самолет в Гавану… Я помню королевские пальмы, столпившиеся группами в долинах между зелеными холмами, через которые мы добирались до Финки-Вихии… Миновав деревянные ворота, проехали мимо алых цветов на клумбах, пре­одолели небольшой подъем, дорога сделала мягкий из­гиб, и мы оказались на стоянке, от которой к дому шел внушительный ряд ступенек, выложенных из ог­ромных старых камней. Здание, казалось, выходило из стен и спускалось вам навстречу. Крыша и высту­пающая терраса — все в цветах, и воздух напоен аро­матами растений… «Вот и развалины», — сказал Эр­нест. Полуденное солнце освещало дом — оттого че­рез открытые двери и окна он выглядел ярко и очень уютно. Поднимаясь по ступенькам, я подумала, что неважно, как он выглядит внутри, и правильно сдела­ла. Вытянутая гостиная с розовым потолком была похо­жа на комнату ожидания в похоронном бюро. Примы­кающая к гостиной столовая — аскетически пуста, не считая обеденного стола со стульями… «Если хочешь, можешь жить в маленьком доме, — сказал Эрнест. — В нем обычно находятся дети, но к твоему приезду там все подготовлено». Он держался очень веж­ливо, соблюдая дистанцию. «Как ты хочешь». Он открыл дверь в наполненную солнечным светом большую голу­бую комнату, где была огромная кровать, огромный письменный стол, огромных размеров комод и большой туалетный столик. Почти ничто не напоминало о Марте Гельхорн, прежней обитательнице этой комнаты… Потом Эрнест повел меня на экскурсию, в которой нас сопро­вождал его любимый кот Буаз, черный с белым, длин­ный и тощий, уроженец Кохимара, рыбацкой при­стани, где Эрнест держал «Пилар». Эрнест представил нас с котом друг другу, и, к моему удивлению, мы сразу подружились: пока спускались к бассейну, Буаз по­стоянно вертелся под ногами. «Странно, — сказал Эрнест. — Вообще он женщин не выносит. По же­ланию прежней хозяйки его кастрировали».

Бассейн, большой и глубокий, выглядел очень ап­петитным, и я вспомнила, что искупаться на откры­том воздухе не удавалось с 1940 года… Эрнест жа­ловался на ураган, который обрушился на Кубу осенью. «Теперь все выглядит так голо. Пустынно и сухо. Но вырастет опять, вот увидишь. Тебе понравится». Раз­говаривал он как агент по продаже недвижимости и об­ращался ко мне почти официально. «По-моему, тут так все бурно растет», — сказала я. Когда мы шли назад по дорожке, ведущей к дому, и Буаз, счастливый по- кошачьи, то затаивался, то бросался яростно на вообра­жаемые им и подстерегавшие нас опасности, Эрнест по­казал хрупкое деревцо с молодыми зелеными побегами, робко притулившимися на сплетенных в легкие кружева ветвях. «Это тамаринд, — сказал он, и в голосе его исчезла натянутость. — Экзотическое растение. Романтичное название, правда?» Но я тоже еще не могла расслабиться. «Немного романтики нам не помеша­ет», — грубовато ответила я. Лицо Эрнеста застыло, как будто его ударили. И я прикусила язык».

Но впереди было еще очень много и всякого — ведь она оставалась с ним до конца. Бывало, говорили ночи напролет и молчали неделями, писали друг другу не­терпеливые письма и ревновали вдруг к прошлому; чере­довали милую болтовню с планами на будущее, путешествовали и отдыхали дома… и слушали, как про­ходит время.

Из дневника Мэри Уэлш: «Сегодня вечером после урагана… море все атласное, небо — розовато-лило­вое, серебряное и просто розовое. Мы опять стали на якоре у Параизо и живем внутри нашей жемчужины. Папа и Грегорио (Грегорио Фуэнтес, неизменный ру­левой «Пилар». — Ю. К.) говорят о москитах, а Лило, мальчик-помощник, недоверчиво слушает их… Осенью мечтаем вернуться в Италию… К обеду пришел Жан- Поль Сартр с девушкой. Девушка Сартра выглядела как только что распустившийся цветок и вела себя очень предусмотрительно, а Сартр прятал интеллект в своих почти неподвижных глазах и квадратных очертаниях лица настолько умело, что я, не переставая удивляться тому, какие силы небесные свели их вместе, пришла к выводу, что девушка, должно быть, наедине с ним проявляет необычайно тонкий ум, в чем отказывает нам, а сам он на деле — просто обольстителен. Они хвалили наш стол и вино, но вечер для меня был испор­чен. Я надеялась приобщиться к исследованиям и об­зорам, к «генам» французских экзистенциалистов. Но два наших великих собеседника, мужчины, совершенно расслабились. Сартр лишь вскользь заметил, что тер­мин придумали его ученики, они же заставили ввести его в обиход. Помимо этого оба вели разговор, как де­ловые люди. Парижские издатели Сартра норовят об­мануть со ставками гонорара… У Эрнеста возникли в этой связи контрпредложения, и они принялись вы­считывать проценты в зависимости от отпечатанных тиражей в тысячах экземпляров и убедили друг друга, что число скрытых почитателей Сартра во Франции равно числу тех, кто читает его в переводе в Соеди­ненных Штатах. «И в США их, должно быть, даже больше», — сказал Эрнест.

Во время десерта Сартр произнес небольшую поэти­ческую речь о собственной неспособности извлекать для себя маленькие удовольствия из окружающего ми­ра, подобно тому, как это делает Эрнест во время ры­балки или охоты на зверей и птиц. «А так жаль», — сказал он… Еще бы, подумала я. Горизонты и небо, и море кровавого цвета, и ты живой… На этот раз, к моей бесконечной радости, Эрнест не пригласил Сартра со­вершить морскую прогулку…

В конце сентября… я улетела в Чикаго. И вновь в небе засверкала наша обычная радуга писем… Эрнест отба­рабанил на машинке: «Дорогой котеночек, рассвет едва занимается, а я уже пишу тебе, сгорая от любви. Со мною вместе полыхает до блеска вычищенная машинка с новой лентой. (Привела машинку в порядок и вста­вила новую ленту я сама.) После того, как оставили тебя в большом самолете… вернулись домой, где нас встретил укротитель львов и два его молодых помощ­ника». Бедная, но бравая бродячая труппа циркачей заняла пустующую площадку за забором, и Эрнест подружился с дрессировщиками и их зверями, он с упое­нием описывал в деталях, чем они занимаются и какие при этом возникают финансовые проблемы. Кроме того, к моему ужасу, укротитель, который морил себя голо­дом, чтобы прокормить двух львов, позволял Эрнесту играть с ними в клетке. «Укротитель поведал мне, что публика с удовольствием поддается обману и абсолютно не понимает, когда опасно по-настоящему…» Эрнест охотится на голубей… следит за передвижением пяти различных тропических циклонов… и прикладывает три чека: «Пожалуйста, купи себе шубку»… На борту «Пилар» он пишет своим косым почерком: «Так случи­лось, что один из львов, с которым мы не успели стать друзьями, оставил на мне восемь крошечных царапин, похожих на куриный помет…» Я возвратилась на Кубу, в багаже была куча подарков, а на руке покоилась во всем своем великолепии норковая шуба».

Они оба, при внешней разбросанности и тяге к при­ключениям, ценили покой дома. Смеясь, вспоминали все молодые встречи по гостиничным номерам и то сов­сем далекое время, когда Мэри была военным коррес­пондентом в Лондоне и он встретил ее на журналистской вечеринке. Ей было интересно, что и как говорил и писал этот повеса и знаменитый человек, а Хемингуэй вел себя словно мальчишка, который робеет перед за­мужней женщиной, хорохорится и очень озабочен своим внешним видом. А потом он уже не мог без нее, и, слава богу, нашлось так много общих интересов… И словно гордясь своим открытием этой умной и миловид­ной блондинки, он хотел, чтобы о них узнал целый мир, он писал об этом стихи и, конечно, знакомил с друзьями — в Америке и Европе, от Сан-Вэлли до Парижа.

«…В один из вечеров… мы посетили студию Пи­кассо… Он очень радушно встретил Эрнеста и стал по­казывать ему свою большую холодную мастерскую… Мы с Франсуаз Жило, тонкой, темной, тихой подру­гой Пикассо, передвигавшейся словно маленькая змейка, держались сзади… Он показал нам, вероятно, около полутысячи полотен, произведений абстракт­ного искусства… несколько более или менее впечатляю­щих пейзажей… много композиций, содержание кото­рых я даже приблизительно не могла понять. «Зна­ешь, — сказал он, — с этими полотнами и рисунка­ми было довольно много проблем. (Они с Эрнестом были «на ты».) Но все обошлось». Парижское небо стало фиолетовым, и Пикассо подвел нас к открытому окну, из которого были видны крыши и трубы, распо­ложенные рядом и дальше внизу. Это выглядело как тонко выполненная композиция линий и теней, пре­красная и спокойная. «Вот, — сказал Пикассо, — вот самая лучшая картина в моей студии…»

Когда мы уходили, натолкнулись на скелет вело­сипеда, ручки которого были вывернуты вперед. «Это мой бычок», — сказал Пикассо. Несколько полотен, что мы видели тем вечером, напоминали чем-то бои быков и сумятицу арены… «Он хочет быть первым, — сказал Эрнест. — Не осуждай его только потому, что ты чего-то не поняла. Может быть, и ты дорастешь до его работ». Мы шли через Тюильри, взявшись за руки. «Когда понимаешь вещь чересчур легко, она может оказаться подделкой…» Позднее Эрнест написал мне о кое-каких своих взглядах на понимание искусства: «У некоторых людей есть своего рода эстетическая слепота… Вероятно, это как полное отсутствие слуха в музыке… Но изучение предмета и стремление испы­тать волнение перед работами художника, писателя, музыканта — вот прекрасная основа для цивилизо­ванного взаимопонимания между людьми…»

Когда Эрнест спросил Пикассо, не сделает ли он мой поясной обнаженный портрет, огромные черные про­низывающие глаза на мгновение обратились ко мне, обшарили униформу, потом Пикассо улыбнулся и ска­зал: «Хорошо, пусть приходит в студию». Неделю спустя Эрнест уехал… Без него я все откладывала и отклады­вала посещение студии Пикассо. Наверное, с моей стороны это было слишком. К тому же сильно похо­лодало, и коль скоро маэстро собирался писать меня как есть, в чем он заверил Эрнеста, ему пришлось бы нарисовать мурашки величиной с виноградины. Больше я Пикассо никогда не встречала».

Хотя круг старых друзей не распадался и постоянно появлялись новые знакомства, время делало свое. Встречались от случая к случаю — все реже: у каждого было полно своих забот. Иногда возникало чувство подавленности, вызванное тщетными попытками уве­рить себя и окружающих, что все так же грандиозно, феерично, как прежде, когда был полон сил. 60-летний юбилей организовывала Мэри; хотя они были в Испа­нии — гостей собралась туча, праздник длился целые сутки. Папа был в блестящей форме и говорил всем, что не хочет стареть и думать о смерти. Но потом вспоминал добровольно ушедшего из жизни отца… затем почему-то итальянского писателя Чезаре Павезе, также покончившего с собой.

Когда болезнь начала брать верх — никто так и не заметил. Рассеянность сначала казалась случайной. Произошло все вдруг — перемена была резкой. Он быстро утомлялся, мучила бессонница, беспричинные страхи. Все больше угнетало нарастающее чувство оди­ночества, вины, он стал подозрительным, в действиях окружающих искал злой умысел… и подводила память. Даже в уютном Кетчуме, дома, не чувствовал себя спокойно. Считал, что ФБР следит за ним. И выглядел ужасно — по виду ему было далеко за шестьдесят. Вскоре Мэри поняла, что без интенсивного лечения не обойтись. 30 ноября 1960 года в обстановке се­кретности, избегая лишних контактов, его поместили под чужим именем в клинику Мэйо в Рочестере (штат Миннесота). К середине января, однако, все уже знали, где он находится. Хлынул поток телеграмм от друзей и доброжелателей, знакомых и чужих. Только что избранный президент Джон Кеннеди прислал при­глашение на торжественную церемонию приведения его к присяге. Пришлось отказаться. И хотя вскоре ему разрешили отправиться домой, депрессия не проходила. Подолгу стоял у окна и смотрел в сторону располо­женного неподалеку кладбища. Мэри уговаривала не падать духом, один раз почти вырвала из рук ружье (в другой раз это пришлось сделать другу). Приехав­ший доктор дал успокоительные таблетки — в полубес­сознательном состоянии его вновь отправили в клинику. Применяли электрошоковую терапию — он все сносил покорно.

От друзей теперь уже ничего не скрывали. Прислал письмо даже Дос Пассос, с которым он поссорился и не виделся тысячу лет: «Хэм, надеюсь ты не превра­тишь это в привычку. Не унывай там. Держись». Пи­сал и Гари Купер, сам уже смертельно больной. На письма Хемингуэй не отвечал. С докторами, впрочем, вел себя хитроумно, убеждал их, что вполне здоров.

Мэри Уэлш: «В Нью-Йорке я получила срочное послание от д-ра Рома. Эрнест чувствует себя настоль­ко хорошо, что немного секса ему не помешало бы: просто полезно побыть со мной наедине. Ошарашенная, я вылетела в Миннеаполис, откуда на автобусе, как обычно, добралась до Рочестера. Я полагала, что наша интерлюдия интимности прозвучит в номере отеля «Ка- лер», где я неоднократно останавливалась. Нет-нет, сказал д-р Ром, это произойдет… в здании лечебницы. До этого я не представляла себе, как выглядят подоб­ные места, и огорчилась потому, что в распоряжении Эрнеста не было почти ничего, чтобы скрасить досуг, так — несколько книг, журналов, писем. Ни пишущей машинки, ни телефона, ни картин, ни цветов.

Когда мы лежали, прижимаясь друг к другу, в узкой односпальной кровати, я сказала, что все это напоми­нает мне Африку… Эрнест, по-видимому, принимал как неизбежное неудобства больничной жизни, но меня все выводило из себя. Наше совместное «одиночество» ни тому, ни другому удовлетворения не принесло, и я вздохнула с облегчением (может, с моей стороны это выглядело как предательство), когда нас выпустили из запертого отделения. Здесь моему мужу вовсе не место, подумала я. Но решить его проблемы за него я была не в состоянии.

На следующий вечер… в отель мне позвонил д-р Ром. Не могла бы я зайти к нему завтра утром в поло­вине девятого? У него для меня хорошие новости. Офис д-ра Рома на Сент-Мэри представлял собой небольшое прямоугольное помещение с одним окном, и как только я оказалась в нем в назначенное время, так и остолбенела, увидев Эрнеста, готового выскочить на улицу и ухмыляющегося как чеширский кот. «Эрнест готов ехать домой», — произнес д-р Ром. Я знала, что Эрнеста не вылечили, что его одолевали те же гал­люцинации и страхи, из-за которых он попал в клинику, и я с ужасом поняла, что он очаровал и заставил д-ра Рома поверить, что находится в здравом уме. При Эрнесте в этом крошечном офисе я не могла возра­жать, протестовать, не могла сказать ни слова. Должен же быть какой-то курс лечения, который поможет моему мужу. Но не здесь и не сейчас надо было обсуждать это.

Из отеля я позвонила Джорджу Брауну, старинному нашему приятелю, жившему в Нью-Йорке, и попросила его приехать, чтобы забрать нас из Рочестера на ма­шине. Он согласился. Ночь-другую Эрнест провел в ле­чебнице. Я арендовала «бьюик», и рано утром 26 июня мы двинулись с Сент-Мэри на запад по 63-й до­роге… День прошел хорошо, и все пребывали в отлич­ном настроении.

Во вторник, 27 июня, мы мчались мимо сине-зеле­ных, желто-зеленых, золотисто-зеленых, черно-зеле­ных силосных башен с белыми алюминиевыми крыша­ми, сверкающими на солнце; в полдень остановились перекусить у небольшого городка Спэрфиш. Эрнест хо­тел переночевать там, говорил, что дальше долго не будет населенных пунктов и полицейские, если найдут нас спящими у дороги, тут же арестуют за то, что ве­зем в машине вино. В багажнике действительно была пара бутылок, и я выбросила их в канаву, прежде чем мы тронулись в путь через круглые холмы с кудрявы­ми лесами… В среду утром перед нами раскрылась пано­рама огромного неба, раскинувшегося над серо-зеле­ными возвышенностями, и земли, напоенной сладким запахом шалфея… В четверг, 29 июня, мы видели се­мейство антилоп, большого самца, молодое животное и пять козочек, они паслись у водоема… и Джордж, го­родской человек, спросил: «Куда же они прячутся, когда идет дождь?» Мы повернули на юг на знакомую нам петляющую 93-ю дорогу… а на следующий день после небольшой остановки на берегу Селмон-ривер причалили, наконец, к нашему дому в Кетчуме. Джордж все 1786 миль от Рочестера вел машину безукоризнен­но… всю дорогу, наклоняясь к Эрнесту, я пела ему на ухо старинные испанские, французские и итальянские народные песни, а потом любимую его американ­скую мелодию «Любовь заставляет мир крутиться, кру­титься как волчок…» До своего отъезда из Кетчума все ружья я заперла в кладовке, находившейся в под­вальном помещении, а ключи оставила вместе с дру­гими на подоконнике в кухне. Мне приходила в голову мысль спрятать ключи, но я решила, что никто не имеет права лишать человека доступа к его же собствен­ности, к тому же я полагала, что Эрнест и не вспомнит о кладовой.

В субботу, 1 июля, Эрнест вытащил Джорджа Брауна на прогулку… а вечером пригласил его и меня в ресто­ран «Кристиния»… Когда мы с трудом рассаживались вокруг крошечного углового столика, Эрнест обратил внимание на двух мужчин, сидевших в дальнем конце ресторана, и спросил Сюзи, нашу официантку… кто это такие. «Наверное, торговцы из Твин Фоллс», — ска­зала Сюзи. Городок был наводнен туристами. «Ну не в субботний вечер, — заметил Эрнест. — Эти должны быть дома». Сюзи пожала плечами. «Они из ФБР», — пробормотал Эрнест. «Да что ты, дорогой, — сказала я. — Они не проявляют к нам никакого интереса. Закажем бутылочку вина?»

Джордж, к вину не прикоснувшийся, аккуратно отвез нас домой; раздеваясь наверху в большой комнате, я напевала итальянскую народную песню «Все называют меня блондинкой»… Эрнест, находившийся в соседней комнате, подпевал… «Спокойной ночи, ягненочек, — окликнула я его. Хорошего сна». «Спокойной ночи, ко­тенок», — сказал он. Голос у него был теплый, друже­ский.

На следующее утро меня разбудил звук как будто с грохотом задвинутого ящика: еще не отошедшая от сна, я спустилась вниз и увидела в прихожей, ведущей в гостиную, смятую груду в купальном халате и кровь, ружье, лежащее в разорванной плоти. Я побежала за Джорджем. Пока он вызывал врачей, я поднялась наверх, позвонила нашим друзьям Аткинсонам, чтобы спросить, могу ли я побыть сегодня с ними. Они за­шли за мной, уже у них дома мне дали успокоитель­ные лекарства и уложили в постель. Целый час я дро­жала, не в состоянии контролировать ни одну мышцу. Потом в момент прозрения начала думать о том, по­чему на меня такое сильное впечатление произвел акт насилия, к которому я пусть неосознанно, но давно готовила себя. Наверное, шокировала уловка Эрнеста, этим все объясняется. Он обманывал, потому что знал — здесь довериться мне нельзя… Прессе я сооб­щила, не отдавая себе отчета в этой лжи, что выстрелы были результатом несчастного случая. Прошел не один месяц, пока я смогла посмотреть правде в глаза…»

Грегори Хемингуэй: «Он любил мечтать. Стремился приобщиться ко всему, что на земле, в океане и в небе, и теперь, по крайней мере, стал частью всего этого. Но я слышу, как он говорит: «Атомы не могут мечтать, Гиг. И не надо себя обманывать, старина»… Да, мечтать атомы, к сожалению, не могут, во всяком случае мы пока этого не знаем. И потому каждая смерть — тайна, она возникла и с его уходом. Он умер, как и жил, — стремительно и яростно. Не захотел нежно проститься — резко и жестоко сказал послед­нее слово. При жизни Эрнест Хемингуэй был разным, неодномерным и огромным — пусть таким и останется в памяти поколений.

Автор — Комов Ю.

В мире книг (журнал №9 за 1988 год)



НАВЕРХ

Внимание! При использовании материалов сайта, активная гиперссылка на сайт Советика.ру обязательна! При использовании материалов сайта в печатных СМИ, на ТВ, Радио - упоминание сайта обязательно! Так же обязательно, при использовании материалов сайта указывать авторов материалов, художников, фотографов и т.д. Желательно, при использовании материалов сайта уведомлять авторов сайта!



Советские журналы


Интересное

Joan Collins - открытки


Анна Герман (фотографии)


Новое на сайте

19.05. новости - Валентина Ананьина - более 200 ролей в кино

16.05. новости - Ушел из жизни советский певец Ренат Ибрагимов

10.05. новости - 9 мая - Великий День Победы

30.04. Земля первых. Маршрутами пятилетки (из журнала "Кругозор"). 1972-й год.

28.04. гостиная - Была Екатерина – стала Рина. Как небольшая опечатка послужила рождению яркого псевдонима

25.04. новости - Борис Андреев - любимый «БэФэ» советского кино

22.04. новости - Притягательная сила игры Михаила Козакова

20.04. новости - Николай Симонов. Живописное наследие художника

14.04. наука и космос - БОРИС ВАСИЛЬЕВИЧ КУРЧАТОВ

07.04. новости - Андрей Юрьевич Толубеев. Актерская стезя, предрешенная самой судьбой

 


 

© Sovetika.ru 2004 - 2022. Сайт о советском времени - книги, статьи, очерки, фотографии, открытки.

Flag Counter

Top.Mail.Ru